Досвід смерті та свобода в полоні

Журналіст і блогер Станіслав Асєєв пробув у полоні 31 місяць. Із них 28 місяців його утримували на території артцентру «Ізоляція» в Донецьку, в якому російські гібридні сили облаштували неофіційну в’язницю-катівню

 
Рукопис майбутньої книжки Станіслава Асєєва. Ці записи йому вдалося зробити ще у полоні російських гібридних сил в окупованому Донецьку, а винести їх допоміг танкіст ЗСУ

9 березня журналіст та блогер Станіслав Асєєв отримав Шевченківську премію за книгу "В ізоляції". З люб'язного дозволу Радіо Свобода Історична правда публікує мовою оригіналу одну з його колонок про перебування у полоні бойовиків

Право на смерть

Меньше всего я хотел бы, чтобы эти мысли были поняты как апология суицида. Суицид – нечто обратное тому, о чём я хотел бы сказать. И всё же в ситуации, когда отнято всё, и человек предоставлен небольшому пространству в несколько метров с временной перспективой в несколько лет – именно вопрос о готовности к смерти раскрывает подлинную сущность свободы.

Не смерть, но готовность уйти из жизни по собственной воле дарила покой и улыбку мне даже в подвале, когда я впервые серьёзно стал думать о подобных вещах. Мысль о том, что право на смерть не способны отнять даже здесь, где при вечернем обыске среди голых стен и вытянутых из ботинок шнурков забирают даже обрывки старого календаря на полу, – наделяла меня каким-то внутренним светом, словно я знал то, что не способны понять палачи.

Имитация расстрела

Говоря об опыте смерти, словно наступаешь на собственный хвост: это кажется оксюмороном. Смерть не может быть опытом, если подходить к вопросу с формальной, диагностической стороны. Кроме того, есть люди, которые в практическом отношении стояли в "Изоляции" значительно ближе к смерти, чем я. Одного из них, например, однажды вывели "на расстрел" и дали автоматную очередь над головой, толкнув к стене.

Я всегда говорю, что в таких случаях результат не имеет значения, так как в этот момент он полностью сливается с чувством. Иными словами, если человек уверен, что сейчас его расстреляют, то после нажатия на курок он умирает психологически – со всем набором эмоций, хотя ни одна пуля может и не коснуться его.

Негативная терапия

Кроме того, зачастую сотояние пленного "Изоляции" можно было охарактеризовать как ментальную смерть с атрофией всех чувств, присущих живому человеку в обычной, нормальной среде. Это состояние того психологического дна, когда личность не способна даже подумать о собственной смерти, так как доведена до элементарных рефлексов. И всё же под "опытом смерти" здесь идёт речь о мышлении, которое раскрывает себя через свободу последнего выбора: прекратить своё бытие.

Эта свобода никоим образом не связана с самим актом суицида, который в большинстве своём – выбор психологический, а не мыслительный, обусловленный депрессией и другими причинами. Так, к примеру, когда я собирался покончить с собой в подвале "конторы", это желание было объективировано в целую цепь рассуждений, последним звеном которой должна была стать свобода от чувства, что право на смерть не способны отнять даже здесь.

Однако сам акт суицида – если бы до него дошло – был бы лишь суммой всех тех страданий, которые я ощущал в тот момент, и с моей смертью принёс бы конец и этому чувству. В этом состоит парадокс: свобода – это прыжок в смерть, который всегда за шаг до неё. Она возможна, лишь когда человек остаётся в живых. Такова странная подвальная диалектика.

Но есть и терапевтическая сторона этих мыслей: принятие суицида как возможного исхода собственной жизни избавляет от навязчивости этой мысли. Когда заключённый через мысль о тотальной свободе возвращает себе чувство контроля над собственной жизнью – самоубийство как бы проходит через своего рода фильтр и больше не имеет той негативной нагрузки, которую вызывают мысли о нём в обычной среде. В этом состоит и ещё один парадокс: готовность к смерти в критических условиях "Изоляции" избавляла меня от её реальной необходимости и приносила душевный покой.

Характер рассуждений здесь примерно был следующим: да, я не могу повлиять ни на что, но могу прекратить сразу всё в любой момент времени, тем самым не зависящая от меня ситуация как бы возвращалась под мой полный контроль. Отчасти в этом кроется и самообман, так как подобная ситуация – если только она не освещена светом будущей вечной жизни – напоминает безвыходное положение шахматиста, который решил обойти губительные для него правила, смахнув фигуры с доски.

Возможно, официальная психиатрия и психотерапия со мной не согласятся и сочтут такого рода практику опасной и деструктивной. Но главная задача заключённого в подвале состоит в том, чтобы снять колоссальную психическую нагрузку, которая навалилась на него из-за пыток, мыслей о близких и неопределённости своей судьбы. Мысли о смерти в этом отношении абсолютно естественны и приходили ко всем, с кем я общался в подвальных стенах.

Поэтому важна программа их переработки именно в психологический опыт "умирания" – как того, что уже совершилось мыслительно, чтобы этого не произошло в реальной петле. Отношение к смерти как к процессу вам подконтрольному в этом смысле почти всегда давало мне позитивный эффект.

Высшая форма свободы

Должен сказать, что подобный ход мысли справедлив и для государства, если мы снова возвращаемся к метафизической, а не психологической стороне вопроса. Я говорю о государстве, которое сознательно готово на смерть в борьбе с более сильным соперником. Борьбе, в которой, на первый взгляд, у страны нет никаких шансов.

Со времён демократий Античности до настоящего времени – включая и нашу страну – высшая форма свободы была связана именно с феноменом смерти: всего государства или отдельных его частей. Фактически, заключённый подвала, лишённый шансов победить ситуацию, отличается от древних греков лишь коллективностью их общего опыта, готовых умереть здесь и сейчас. Это не обычная смерть, в таких случаях – это именно самоубийство, когда личный или коллективный опыт осознаёт, что ситуация – сильнее его. Вот почему страны, ведущие войны ради свободы, сами представляют её высшую форму, ставя на кон свою жизнь.

Право на смерть – без осуждения и диагноза – одна из знаковых ценностей, к которой наша мысль только делает шаг. Это право может пылиться годами на полках морали и так и не быть востребованным. Но после "Изоляции" для меня очевидно, что в нём заключена тотальность нашего выбора и высшая форма свободы, которая даже меня одаряла душевной улыбкой в подвальные дни. И когда меня спрашивают, в чём же состояло достоинство людей в той ситуации и что положительного я вынес из этих стен, я уверенно отвечаю – эту улыбку.





Радомир Мокрик: Чи можливий справедливий мир?

Тепер багато говорять про "справедливий мир". Хоча очевидно, що кожен вкладає в це поняття якесь власне уявлення. Справедливого миру не буде. Бо неможливо відшкодувати українцям те, що вчинили росіяни. Коли ми говоримо останніми тижнями про "мир", ми зазвичай чомусь говоримо про територіальні поступки України. Ми говоримо про корисні копалини. Але ми не говоримо про українських військовополонених. Ми не говоримо про викрадених дітей. Ігнорування цих питань залишить жахливе відчуття кривди в українців.

Остап Українець: Стійкість віртуального

Одні ключові союзники підтримують ворога, інші друзі досі кволі на рішучі рішення. Напередодні третьої річниці вторгнення ми знову зіткнулися з тривогою, що спиратися залишається лише на власні сили. Найближчим джерелом сили для нас тут має стати наш власний досвід, пам'ять про всі попередні випадки, коли ми не встояли - нагадування про те, наскільки страшні наслідки може мати наша зневіра сьогодні.

Сергій Громенко: Гірше, ніж злочин. Чому Росія почала велику війну з Україною

Повномасштабне вторгнення в Україну — фатальна помилка Кремля. Якби Володимир Путін знав, що не візьме Київ за три дні, він, напевно, не ризикнув би напасти. Однак і самим лише волюнтаризмом диктатора ситуацію не пояснити. Насправді велика війна стала підсумком внутрішніх процесів, які тривали в російській владі упродовж останніх 20 років. І без усвідомлення цього годі й сподіватися, що у Європі укладуть тривалий мир.

Наталія Лебідь: Остання сльоза Степана Хмари

Дружина заздалегідь попередила медперсонал, що ставити Хмарі гастроназальний зонд не можна. Це викликає ретравматизацію – спогади про те, як у радянській тюрмі голодуючого Хмару годували насильно. Але зонд стояв. І Хмара – той самий Хмара, який був одним із облич Незалежності, і про якого замалим не складали легенди – був цілковито безпорадним, розіп’ятим на тому триклятому лікарняному ліжку. Він вже не міг говорити. Він плакав. Можливо, вперше у житті.